Начало: Тексты, справочники и документы |
Думы о русской интеллигенции
"Заходит солнце, заливая пурпуром стволы берез и золотистую листву. Над Москвою гудит и медленно расплывается в воздухе колокольный звон: звонят ко всенощной.
Архангельский. Зазвонила Москва. До чего ж я люблю ее, братцы!
Онуфрий. По какому случаю трезвон?
Архангельский. Завтра же воскресенье. Ко всенощной.
Мишка. Молчи, молчи! Слушайте! (Издает грудью певучий глубокий звук в тон поющим колоколам.) Гууууу, гууууу...
Глуховцев (вскакивает). Нет, я не могу! Это такая красота, что можно с ума сойти. Оля, Ольга Николаевна, пойдемте к обрыву.
Голоса. И мы, и мы. Да оставьте вы ваше пиво, Онуфрий Николаевич!
(Все высыпают на край обрыва. Мишка со стаканом пива, Онуфрий держит бутылку и время от времени пьет прямо из горлышка. Слушают.)
Онуфрий. Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он (пьет)".
На "много дум" наводит эта небольшая сценка из драмы Леонида Андреева "Дни нашей жизни". Древняя столица православного русского царства тысячью голосов зовет во храмы на молитву, а группа молодежи, студентов, среди которых есть и бывший семинарист попович Архангельский, слушает этот "звон призывный" с обрыва Воробьевых гор. Правда, звоном восхищаются, но восхищаются звоном, как явлением своеобразно эстетическим. Звон — лишь случайная интересная обстановка для загородного пикника, то же, что музыка в ресторане, и под звон церковных колоколов студенты пьют пиво, кто из стакана, а кто и прямо из бутылки.
Может ли быть еще ярче описана духовная раздвоенность Русской земли? Когда одни, услышав благовест, благоговейно крестятся и идут к всенощной, — другие под звон колоколов пьют пиво на Воробьевых горах! Наша Русь может сказать о себе словами Фауста:
Ах, две души живут в моей груди.
Одна все отделиться хочет от другой!
Времена великих народных потрясений, вроде тех, какие мы переживаем теперь, не должны проходить бесследно для народного самосознания, для врачевания народных недугов. Нельзя в настоящее время не размышлять над судьбами родной земли, не болеть ее недугами, не помышлять об исцелении этих недугов. Болезненная раздвоенность русской души очевидна всякому мыслящему наблюдателю жизни. Когда эта болезнь началась, как она развивалась, в чем ее сущность, как от нее избавиться? — на все эти вопросы нельзя не пытаться дать себе ответ всякому, кто хочет послужить родной земле.
Когда страждущие и болящие просили у Христа исцеления, Он им говорил о прощении грехов. Болезнь от греха. Если Русская земля больна, то чем же она особенно грешна? Вопрос о сущности русской болезни переходит в вопрос о главнейшем русском грехе.
Подобными вопросами еще в средине прошлого века занимались славянофилы, самый пламенный из которых — Константин Аксаков, между прочим, так рассуждал в своей статье "Публика и народ" [1]:
"Было время, когда у нас не было публики... Возможно ли это? — скажут мне. Очень возможно и совершенно верно: у нас не было публики, а был народ. Это было еще до построения Петербурга. Публика — явление чисто западное и была заведена у нас вместе с разными нововведениями. Она образовалась очень просто: часть народа отказалась от русской жизни, языка и одежды и составила публику, которая и всплыла над поверхностью. Она-то, публика, и составляет нашу постоянную связь с Западом; выписывает оттуда всякие, и материальные и духовные, наряды, преклоняется перед ним, как пред учителем, занимает у него мысли и чувства, платя за это огромною ценою: временем, связью с народом и с самою истиною мысли. Публика является пред народом, как будто его привилегированное выражение, в самом же деле публика есть искажение идеи народа.
Разница между публикою и народом у нас очевидна. Публика подражает и не имеет самостоятельности: все, что она принимает чужое, принимает она наружно, становясь всякий раз сама чужою. Народ не подражает и совершенно самостоятелен; а если что примет чужое, то сделает это своим, усвоит. У публики свое обращается в чужое. У народа чужое обращается в свое. Часто, когда публика едет на бал, народ идет ко всенощной; когда публика танцует, народ молится. Средоточие публики в Москве — Кузнецкий мост. Средоточие народа — Кремль.
Публика выписывает из-за моря мысли и чувства, мазурки и польки, народ черпает жизнь из родного источника. Публика говорит по-французски, народ — по-русски. Публика ходит в немецком платье, народ — в русском. У публики — парижские моды, У народа — свои русские обычаи. Публика ест скоромное, народ ест постное. Публика спит, народ давно уже встал и работает. Публика работает (большею частью ногами по паркету); народ спит или уже встает опять работать. Публика презирает народ, народ прощает публике. Публике всего полтораста лет, а народу годов не сочтешь. Публика преходяща; народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте, в народе — золото в грязи. У публики — свет (monde, балы и пр.); у народа — мир (сходка). Публика и народ имеют эпитеты: публика у нас — почтеннейшая, а народ — православный.
"Публика, вперед! Народ, назад!" — так воскликнул многозначительно один хожалый".
В свое время статья Аксакова с этими рассуждениями была признана вредной, и газету, в которой она была напечатана, закрыли. Конечно, в рассуждениях Аксакова есть нечто специально-славянофильское, но в них правильно отмечен исторический факт: раскол в русском народе, отпадение публики от народа произошло под влиянием Запада и произошло тогда, когда этому влиянию Россия была покорена Петром. Болезнь русской души, следовательно, имеет уже двухвековую давность. Двести лет назад всеяны были в русскую душу семена раздвоения, и двести лет болезнь эту почти никто не лечил; она лишь осложнялась и развивалась.
Болевшие сердцем над судьбами своей родины славянофилы источник ее бедствий искали на Западе. При этом славянофилы противопоставляли Россию Западу в многих отношениях. И несомненно, славянофилы во многом были правы. Но если на все смотреть преимущественно с церковной точки зрения, тогда многие вопросы, весьма горячо обсуждавшиеся славянофилами, как-то теряют свою остроту, а вперед, на первое место выступает интерес церковный. Когда я себе задаю вопрос о сущности болезненного раскола в среде русского народа, я склонен бываю усматривать эту сущность в сфере церковной и религиозной. Русская болезнь имеет в своей основе грех против Церкви. Отношение к Церкви — вот пробный камень для русского человека. Кто верен Церкви, тот верен России, тот — воистину русский. Кто отрекся от Церкви, тот отрекся от России, оторвался от русской почвы, стал беспочвенным космополитом. В жизни исключительно религиозных народов всегда так и бывает. Например, среди евреев настоящими евреями можно назвать лишь тех, кто верен закону Моисееву. Еврей же, от закона Моисеева отрекшийся, есть непременно полный нигилист, вредный и для своего народа и для всякого другого, в котором он живет. Параллельно этому именно русская интеллигенция поставляла в европейскую жизнь самых радикальных отрицателей, нигилистов и анархистов. Толстой и Бакунин — наши. Русских революционеров гоняют и в Западной Европе. Никакой человек, может быть, так не заглядывал в бездны отрицания, как человек русский.
Русский народный характер воспитался в течение целых веков под руководством Церкви, а потому отпадение от Церкви для русского человека и является почти непременно отпадением от России. Россию можно представить без парламента, без университетов, но Россию нельзя представить себе без Церкви.
Сущность русской народной болезни и можно усматривать в том, что часть русского народа тяжело согрешила против Церкви, отошла от Церкви, вышла из-под ее руководства, потеряла связь с жизнью церковной. История русского идейного раскола может подтвердить много раз это общее положение.
Но кто соблазнил русских людей на грех и как произошло в России отпадение от Церкви? Это отпадение от Церкви произошло под влиянием Запада, уже давно отпавшего от Церкви. Это именно Запад соблазнил русских людей высокомерно относиться к Православной Церкви, даже ее презирать, — и в этом можно видеть самое вредное и пагубное влияние Запада на русскую жизнь. То правда и, может быть, неоспоримо, что с внешней стороны русская жизнь многое получила от Запада, но так же несомненно и то, что душа русская получила от Запада тяжелую и болезненную рану, которая горит и не дает покоя русскому человеку доселе.
До Петра русский народ от верху до низу был одинаково православным и церковным. Это было одно церковное общество, церковное тело. Церковь была для него верховным авторитетом и самой высшей ценностью. "Освященный собор" высших иерархов был ближайшим советником московских царей даже и в делах государственных.
Вся преобразовательная деятельность Петра направлена была к унижению Церкви и к подрыву ее силы и авторитета. Прежде в московском Кремле митрополит или патриарх был "отцом и богомольцем", иногда "собинным другом" и всегда почти советником князей и царей. Первый русский император уничтожил и самое патриаршество, заменив его небывалой синодальной формой церковного управления. Сколько бы ни писалось в Регламенте о преимуществах коллегиальной формы правления пред единоличной, там не только чувствуется между строк, но и положительно высказана главная цель предпринимавшейся церковной реформы. Эта цель в том, чтобы для народа никто не стоял рядом с царем, чтобы государственная сторона жизни стала на первом месте, а Церковь отошла в сторонку, потеряла свою самостоятельность и подчинилась государству, так что монарх становится крайним судиею духовной коллегии.
Давно уже признано, что взгляды Регламента на отношение Церкви к государству и вся им предполагаемая реформа церковного управления заимствованы на Западе и навеяны духом немецкого протестантства. Идеи Регламента скоро перешли в жизнь государственную и сразу унизили положение Церкви в России. Петр и его "сподвижник" Феофан Прокопович, разумеется, не встретили сочувствия в русской церковной иерархии, и Петр скоро совершенно отвернулся от великороссийских иерархов. Русских святителей как бы заменили для Петра различные иноземные выходцы, преимущественно немцы. И какие немцы? Худородные, грубые и невежественные. Влияние Церкви было заменено немецким засильем над русскою государственною жизнью. Начался XVIII век, этот темнейший и несчастнейший век в русской истории. Над поверхностью русской народной жизни всплыли верхние правительственные слои, чуждые русской земле и по крови, и по языку, и по вере. Иностранцы, даже вовсе не знатные, давали свой тон всем верхним кругам и русского общества. XVIII век был временем страдания всей русской земли от чужих ей иноземцев, поставленных, однако, ею управлять и ею руководить. Понятно, что особенно тяжело в течение этого века было положение Церкви. Когда у кого иссякает любовь к Церкви, ослабевает ревность о деле и служении церковном, тогда полезно изучать русскую церковную историю за XVIII век. Бедствия и гонения, пережитые Церковью в России за этот век, могут растрогать даже и равнодушное к славе церковной сердце! Первая половина XVIII века была наполнена положительным гонением на Церковь, а вторая половина — высокомерным презрением к Церкви.
Со времен Петра вся высшая иерархия Церкви взята была под подозрение. Петр подозревал ее — и, конечно, не безосновательно! — в полном несочувствии его церковным и государственным преобразованиям. Народившееся после Петра немецкое правительство чувствовало себя на русской земле непрочно, боязливо и подозрительно. Дворец и крепость тогда часто менялись жильцами. Сыск самый безудержный, пытки и казни обрушились на головы русских людей, и едва ли не в первую очередь на головы церковных деятелей. Гонения и притеснения Церкви были еще новинкой, иерархия к ним еще не привыкла, и понятно, что у нее часто не хватало терпения и вырывались вздохи ропота. Кроме того, при новом правительстве иерархия не могла исполнять некоторых своих архипастырских обязанностей без того, чтобы не возбуждать недовольства правительства. Вместе с немцами начали проникать в Россию и немецкие лжеучения. Долг иерархии был — опровергать и обличать эти лжеучения, преимущественно протестантские. Но на опровержение протестантства правительство смотрело как на заговор против себя, как на политическую неблагонадежность. В тридцатых годах два синодальные члена — архимандриты Евфимий и Платон были расстрижены за перевод и распространение одной книги против протестантства. Преступным оказалось в книге то, что в ней будто бы "неправдою и неверностью помараны все сплошь протестанты, из которых многое число честные особы и при дворе, и в воинском, и в гражданском чинах рангами высокими почтены служат, из чего великопочтенным особам не мало учинено огорчение". Среди немцев — гонителей Церкви наряду с Бироном, Остерманом и Минихом следует назвать и Феофана Прокоповича, этого ставленника и "сподвижника" Петрова. Этот образованный и талантливый иерарх приносил в жертву своему самолюбию и честолюбию интересы Церкви. Многие бедствия постигали и всю Русскую Церковь, и отдельных иерархов по наветам Феофана. Неугодных ему иерархов Феофан лукаво обвинял в бунтарских замыслах против немецкого правительства и тем ожесточал это правительство против Церкви.
Особенно жестокому гонению подверглось в новом русском государстве монашество, которого протестанты, конечно, не могли никак понять. Чуждое древнерусскому православному миросозерцанию, правительство смотрело на монашество лишь с ограниченной и узкой точки зрения — государственной. Для правительства монахи были только тунеядцами, которые "бегут от податей и от лености, дабы даром хлеб есть". И вот немецкое правительство грубо вторгается во внутреннюю жизнь Церкви. Пострижение в монашество совершенно запрещается. Указ об этом был издан один Петром, 28 января 1723 года [2], а другой в 1734 году 10 июня правительством Анны Иоанновны [3]. Целые сотни монахов обрекались в то же время на расстрижение, хотя они часто уже имели священный сан. Вина их тяжелая была лишь та, что пострижены они были без разрешения, например, кабинета министров, где главным лицом был немец Остерман. Опустошая монастыри до того, что в них иногда некому было служить литургию, правительство, начиная с Петра, посылало туда на содержание, взамен монахов, отставных военных, даже неправославных, рассуждая так: "получать пропитание они будут по указу, а до веры их в том не касается". Понятно, что получалось в монастырях от таких насельников! Мало того. Правительство начало смотреть на монастыри как на тюрьмы для политических преступников, а таких тогда, при болезненной подозрительности правительства, было много. Надзор за заключенными и ответственность за их целость лежала на монахах. Наконец, в монастыри правительство скрывало порой свои жертвы: среди пыток в застенках тайной канцелярии многие сходили с ума, и этих сумасшедших также отправляли в монастыри.
Так жила Церковь в России при Петре и его ближайших преемниках. При воцарении Елисаветы блеснул светлый луч надежды на лучшее. И вот как церковные проповедники на церковном амвоне вспоминали недавнее прошлое. В день Благовещения в 1742 году Димитрий Сеченов говорил: "Было неблагоприятное время. Противницы наши добрую дорогу, добрый ко утеснению нас сыскали способ, показывали себе, аки бы они верные государству слуги, аки бы они сберегатели здравия государей своих, аки бы они все к пользе и исправлению России промышляют; а как прибрали все отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули; коликое гонение на Церковь Христову и на благочестивую веру восставили; их была година и область темная: что хотели, то и делали... Догматы христианские в басни и ни во что поставляли; святых угодников Божиих не почитали; иконам святым не кланялись; предания апостольские и святых отец отвергали... А наипаче коликое гонение на самих Священных Тайн служителей, чин духовный: архиереев, священников, монахов мучили, казнили, расстригали; непрестанные почты, и водою и сухим путем — куда? зачем? — монахов, священников, людей благочестивых в дальние сибирские города — в Охотск, Камчатку, Оренбург отвозят; и тем так устрашили, что уже и самые пастыри, самые проповедники слова Божия молчали и уст не смели о благочестивости отверзти". Еще несколько раньше (18 ноября 1741 года) Кирилл Флоринский в проповеди же говорил: "Доселе дремехом, а ныне увидехом, что Остерман и Миних со своим сонмищем влезли в Россию, яко эмиссарии диавольские, им же, попустившу Богу, богатства, слава и честь желанная приключишася; сие бо им обетова сатана, да под видом министерства и верного услужения государству российскому, еже первейшее и дражайшее всего в России — правоверие и благочестие не точию превратят, но и искореня истребят".
Не нужно быть человеком, любящим особенно Церковь и болеющим о ней, чтобы признать первую половину XVIII века нашей истории временем темным и мрачным. У наших историков есть склонность превозносить гений Петра и жестоко обрушиваться с порицаниями на его преемников, но в отношениях к Церкви именно Петр задал основной тон всему XVIII веку: ведь у него были друзья протестанты, ему были противны великорусские иерархи, он состоял протодиаконом всепьянейшего и всешутейшего собора, он дал полный перевес началу государственному над началом церковным, он уничтожил патриаршество, чтобы оно не мешало ему, он даже колесовал одного епископа.
Так произошел первый разрыв среди русского общества. Он вырос из греха против Церкви. Его создало унижение Церкви пред государством, ослабление церковной власти уничтожением патриаршества, появление в качестве правителей людей чуждых народной вере и народной Церкви, появление у власти немцев-протестантов. Можно стало жить на русской земле, не зная и не понимая Православной Церкви, ее презирая, преследуя и унижая ее высших служителей. О господствующем положении Церкви в России со времен Петра можно говорить лишь с большими оговорками. Какое господство, если все время с Петра парализован был основной жизненный нерв Церкви — ее соборность!
Таково было начало нашего общества и нашей интеллигенции, оторвавшихся от Церкви и от народа. Их родоначальники — Бироны, Остерманы и им подобные. Конечно, от таких родоначальников наши современники будут решительно открещиваться. Однако нетрудно заметить много общего в миросозерцании Биронов и Остерманов, с одной стороны, и наших современных интеллигентов — с другой. Нужно взять только отношение тех и других к Православной Церкви, послушать суждения тех и других, например, о монашестве.
То, конечно, правда, что немецкие тираны первой половины XVIII века положили лишь начало для всех очевидного теперь идейного разделения русского общества. Миросозерцание и, в частности, отношение к Церкви русских верхов имели свою плачевную историю и осложнялись постепенно.
Вторая половина XVIII века весьма значительно отличается от первой. Век Екатерины — век преклонения пред французской философией. Сама Екатерина преклонялась пред Вольтером, Дидро и д'Аламбером; с ними она ведет дружественную переписку, ведет нескончаемые разговоры с Дидро, признаваясь, что не устала бы говорить с ним всю жизнь, покупает у него его библиотеку, оставляет ее в его пожизненном распоряжении и за заведование его же собственной библиотекой назначает ему жалованье, уплачивая его за пятьдесят лет вперед. "Дух законов" Монтескье, по мнению Екатерины, должен быть молитвенником всех монархов со здравым смыслом. Русские вельможи как бы спорят с императрицей в уважении к новым французским кумирам. Древние русские люди мечтали о благочестивых путешествиях на священный Восток ко Гробу Господню и на святой Афон; теперь у русских людей нашлась новая святыня на Западе — Фернейский замок, где жил безбожный Вольтер.
Быть в Европе и не видать Вольтера стало стыдно русскому человеку, да императрица и журила обыкновенно своих любимцев, если они, бывая в Европе, почему-нибудь не навещали Вольтера.
При господстве гуманных идей Запада, понятно, не могло быть прямых гонений на Церковь; дыба и застенок даже для лиц священных — это отошло в область страшного предания. Но, конечно, преклонение пред Вольтером и другими французскими философами не могло возвратить верхов русского общества к Церкви. Для этих философов-материалистов всякая вера, тем более православная, была областью суеверия и невежества, которых должен стыдиться человек просвещенный. Этой верой может заниматься разве только человек простой, не вкусивший плодов высокого просвещения и потому достойный лишь жалости и насмешки. Духовенство, ведающее делами веры, уже по тому самому стоит ниже благородного общества, разве только наравне с ремесленниками. А между тем петровский взгляд на Церковь как на величину не самостоятельную, но подчиненную государству, этот взгляд вполне разделяла и Екатерина. Она считала себя главой Церкви, епископы были для нее особами государственными. Щедрая на земельные подарки своим многочисленным любимцам, Екатерина отобрала земли у церквей и монастырей. А в обер-прокуроры Синода Екатерина без смущения назначала не только лиц, склонных к протестантству, вроде Мелиссино, но и явных атеистов, каков был Чебышев.
При таком отношении к Церкви оторвавшиеся от нее верхи русского общества научились смотреть на нее как на оплот суеверия и невежества, научились презирать Церковь и всех, кто Церкви верен. Ничему иному Вольтер, конечно, и не мог никого научить. За век Екатерины болезнь раздвоенности русского общества сделала большие успехи в своем развитии. Появилось новое образование и воспитание, совершенно независимое от Церкви, вполне свободное от ее влияния, часто Церкви враждебное и древней Руси безусловно неведомое. Так сама Екатерина воспитывала своего внука, будущего императора Александра. В основу его воспитания положены были философские идеи энциклопедистов, а религиозное образование, то есть знакомство с душой русского народа, было отставлено на задний план. Из всего русского духовенства нашелся в законоучители Александру лишь протоиерей Самборский, живший двадцать лет в Лондоне, женатый на англичанке и известный больше как садовод, нежели как богослов (он, например, распланировал сад в Царском Селе). Вот почему, при всех добрых качествах ума и сердца, Александр был чужд народной веры и не знал своего народа.
Как будто для того, чтобы отрезвить русское общество от рабского увлечения Западом и от безрассудного пренебрежения Церковью, Промысл Божий послал великое бедствие Отечественной войны. Просвещенные французы пришли в Москву, ограбили и осквернили народные святыни, показав тем самым изнанку своей европейской души.
Увы! Этот тяжелый урок не пошел в пользу русскому обществу. Лишь немногие русские люди во время Отечественной войны поднимали голос протеста против французского воспитания и за возвращение к прежней, самобытной русской православной жизни. "Мы любовались и прижимали к груди нашей змею, — писал Шишков, - которая, терзая собственную утробу свою, проливала к нам яд свой, и наконец, нас же, за нашу к ней привязанность и любовь, всезлобным жалом своим уязвляет. Не постыдимся признаться в нашей слабости. Похвальнее и спасительное упасть и восстать, нежели видеть свою ошибку и лежать под вредным игом ее. Опаснее для нас дружба и соблазны развратного народа, чем вражда их и оружие... Очевидный, исполненный мерзостей, пожарами Москвы осиянный, кровью и ранами нашими запечатленный пример напоследок нам должен открыть глаза и уверить нас, что мы одно из двух непременно избрать долженствуем: или, продолжая питать склонность нашу к злочестивому народу, быть злочестивыми его рабами, или прервать с ним все нравственные связи, возвратиться к чистоте, и непорочности наших нравов и быть именем и душою храбрыми и православными россиянами. Должно единожды решиться между злом и добром поставить стену, дабы зло не прикоснулось к нам: тогда, искусясь кровию и бедами нашими, восстанем мы, купим неложную себе славу, доставим спокойствие потомкам нашим, и благодать Божия пребудет с нами" [4]. Так проповедовал пред самим императором Александром Шишков! Но другие в то же время наблюдали, как урок войны проходит без пользы для России. "Одно пугает меня, — писала М. А. Волкова [5], — это то, что несчастия не служат нам уроком; несмотря на все, что делает Господь, чтобы обратить нас к себе, мы противимся и пребываем в ожесточении". И как могло быть иначе? Ведь официально было заявлено, что мы ведем войну с Наполеоном, а не с французами. Русские вступили победоносно в Париж и там сдались в плен французам. В России увлечение французским после войны не стало сколько-нибудь слабее; оно, может быть, даже усилилось. Французик из Бордо и после нашествия дванадесяти язык на Москву лишь снаряжался в путь в Россию, к варварам, со страхом и слезами. А как только приезжал, тотчас находил, что ласкам нет конца.
Ни звука русского, ни русского лица
Не встретить: будто бы в отечестве, с друзьями, —
Своя провинция!
А, русские княжны все по-прежнему повторяли
Урок, который им из детства натвержен;
"Ах! Франция! Нет в мире лучше края!"
И Чацкий с горечью восклицал:
Ах, если рождены мы все перенимать,
Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев! [6]
Русское правительственное настроение непосредственно после войны наглядно изображено у Лескова в "Сказке о тульском косом Левше" [7].
"Когда Император Александр Павлович окончил венский совет, то он захотел по Европе проездиться и в разных государствах чудес посмотреть. Объездил он все страны и везде чрез свою ласковость всегда имел самые междоусобные разговоры со всякими людьми, и все его чем-нибудь удивляли и на свою сторону преклонять хотели, но при нем был донской казак Платов, который этого склонения не любил и, скучая по своему хозяйству, все Государя домой манил. И чуть если Платов заметит, что Государь чем-нибудь иностранным очень интересуется, то все провожатые молчат, а Платов сейчас скажет: так и так, и у нас дома свое не хуже есть, — и чем-нибудь отведет".
В одном месте показали Государю с Платовым Мортимерово ружье. "Государь взглянул на пистолю и наглядеться не может [8]. Взахался ужасно.
— Ах, ах, ах! — говорит, — как это так... как это даже можно так тонко сделать! — И к Платову по-русски оборачивается и говорит: — Вот если бы у меня был хотя один такой мастер в России, так я бы этим весьма счастливый был и гордился, а того мастера сейчас же благородным бы сделал.
А Платов на эти слова в ту же минуту опустил правую руку в свои большие шаровары и тащит оттуда ружейную отвертку. Англичане говорят: это не отворяется, а он, внимания не обращая, ну замок ковырять. Повернул раз, повернул два — замок и вынулся. Платов показывает Государю собачку, а там, на самом сугибе, сделана русская надпись: "Иван Москвин во граде Туле".
Англичане удивляются и друг дружку поталкивают:
— Ох-де мы маху дали!
А Государь Платову грустно говорит:
— Зачем ты их очень сконфузил, мне их теперь очень жалко. Поедем.
Сели опять в карету и поехали, и Государь в этот день на бале был, а Платов еще больший бокал кислярки выдушил и спал крепким казачьим сном.
Было ему и радостно, что он англичан оконфузил, а тульского мастера на точку вида поставил, но было и досадно: зачем Государь под такой случай англичан сожалел!"
А в другом случае аглицким мастерам Государь сказал: "Вы есть первые мастера на всем свете, и мои люди супротив вас сделать ничего не могут".
И когда же такое унижение всего русского пред чужим европейским? Сразу же после "Венского Совета", сразу после того, как русская доблесть спасла всю Европу от Наполеона.
Но пусть бы русские люди восхищались в Западной Европе одними ружьями да пистолями. У них были там увлечения и несравненно более вредные для русской жизни, особенно для Церкви. Французский материализм себя скомпрометировал в глазах европейского общества. Как реакция против материализма в Европе, вошел в большую моду мистицизм, нередко болезненный. Сам Государь в Европе видался с главой мистиков Юнгом-Штиллингом, увлекался гернгутерами, беседовал с баронессой Криденер или, как ее некоторые называли, "бароншей Криденершей". Эта всеевропейская авантюристка после многих грехов "вознеслась выше пределов ума", занялась мистикой и начала уже пророчествовать. По окончании войны открылась в высшем русском обществе повальная болезнь мистицизмом. Понаехали в Петербург квакеры, разные проповедники, появились свои хлысты и скопцы. Кондратий Селиванов катался в Петербурге как сыр в масле. Северная столица в это время сделалась для хлыстов "Сионом градом, зеленым райским садом". Всех мистиков и сектантов встречали у нас тогда с распростертыми объятиями. Иным пророкам платили государственное жалованье, раденья "духовного союза" Татариновой происходили в Михайловском замке, в казенной квартире, пророк этого "союза" музыкант кадетского корпуса Никита Федоров, или Никитушка, награжден был даже чином, правда 14-го класса. Даже храм, в благодарность Богу за избавление от французов, решили строить по проекту мистика Витберга, сделанному в стиле туманно-мистическом. Храм и заложили уже. К счастью, этой мистической затее воспротивились Воробьевы горы, отказавшись держать на себе громадное мистическое здание, и постройка храма не пошла дальше фундамента.
Управление Церковью и народным просвещением в то же время вручено было неверующему князю Голицыну, а Святейший Синод обратился просто в "синодский департамент". Православная Церковь получила тогда от своих блудных сынов еще новое порицательное название — "наружная", "внешняя". Обличение мистицизма и защиту Церкви официально называли "защищением наружной Церкви против внутренней", "истреблением духа внутреннего учения христианского", это было дело, "совершенно противное началам, руководствующим христианское наше правительство по гражданской и духовной части". За допущение к печатанию книги, направленной против мистицизма, ученый цензор, архимандрит Иннокентий, отправлен был ив Петербурга в Пензу, где вскоре и умер.
Зато мистические книги Юнга-Штиллинга, г-жи Гион, Бема, Эккартсгаузена, Сведенборга и других росли на русской почве, как грибы после дождя. Библейское общество рассылало мистические книги и по учебным заведениям, и по приходским, и по монастырским библиотекам, всюду поселяя сомнение в истине и необходимости "внешней Церкви".
Так не поняли русские люди сто лет назад уроков Отечественной войны. Общество не обратилось к Церкви и потому осталось по-прежнему чуждо и России, и русскому народу. С народом "публика" встречалась и объединялась разве только в хлыстовских кораблях да на сектантских радениях. Мистическое сектантство — вот что получил русский народ от своих господ в начале XIX века. Высший класс уже окончательно в это время обособился от массы русского народа, и раскол этот имел почву прежде всего религиозную; в основе его лежал грех против Церкви, отпадение высшего класса от древнерусского православно-церковного миросозерцания и перемена церковно-христианской жизни на жизнь западноевропейскую.
В XIX веке идейный раскол русских людей лишь усиливался. Вкусившее плодов европейского просвещения высшее общество предпринимало иногда попытки к тому, чтобы "привить просвещение европейское дикому и необразованному народу русскому", "преобразовать его в отношении религиозном, нравственном, общественном и художественном". Эти попытки достаточно осмеяны в нашей литературе. Когда получившие в Париже образование баре приезжали с просветительными целями в деревню, оказывалось, что они народу совершенно чужды и говорят с ним на друг другу непонятных языках, особенно если дело касалось веры и христианской жизни. Вот как, например, описывает Константин Аксаков беседу князя Луповицкого с деревенским старостой Антоном:
— Я хочу, чтобы понимание ваше... как сказать... интеллектуальное образование, ну... нравственное, нравственное ваше достоинство возвысилось (Антон молчит). Я говорю неясно, может быть; но лучше к делу. Скажи мне, религиозны ли вы? А? То есть ходите ли вы в церковь?
— Ходим, ваше сиятельство.
— И прекрасно, друзья мои, прекрасно. О, будьте религиозны, верующие. Я принадлежу к таким людям, которые уважают веру, считают ее даже главным делом. Я вам советую именно быть религиозными; исполняйте, что велит вам религия или вера.
— Мы исполняем, сколько силы нашей.
— Однако, Антон, я ведь был сегодня в церкви; конечно, я пришел не к началу, однако служили еще, и я видел, что народу немного.
— Да вы, батюшка, после обедни пришли, а это служили молебны; так те и остались, кто служил, а другие разошлись.
— Да, точно, да, молебны. Позволь, однако, позволь: там священник давал крест целовать.
— Да как же, батюшка, это за всяким молебном бывает.
— Бывает, да, бывает, точно. Не хочешь ли ты позавтракать? Я тебе велю там подать.
— Нет, батюшка, не стану.
— Отчего?
— У нас пост, батюшка; это скоромное.
— Пост, какой пост?
— Петровки, батюшка.
— Петровки! Признаюсь, не знал.
— Ваше дело господское, батюшка [9].
И по другим вопросам заговаривал князь со старостой, и неизменно ему приходилось терпеть поражение, пока он не сознался, что многие вещи он не так понимал, что он вообще не знал и не понимал русского народа и его Церкви.
В таком же стиле есть злая и остроумная повесть князя В. Мещерского "Лорд-апостол в большом петербургском свете", изданная в 1876 году. Здесь превосходно описаны петербургские поклонницы лорда-апостола, их сантиментальное умиление и обильные слезы от пустых и туманных сектантских проповедей лорда на английском языке. Большой петербургский свет пришел в движение, а потом решил везти лорда-апостола в деревню просвещать и крестьян. Приехали в деревню. Сначала просят сельского иерея отслужить обедню. Оказалось, что обедня летом в деревне кончается прежде, нежели господа успеют встать. Служить обедню после десяти часов батюшка отказывается, говоря, что крестьяне к этому времени по деревням разойдутся. Тогда господа предлагают ему отслужить две обедни: одну пораньше для крестьян, другую попозже для господ. На предложение служить в один день две обедни батюшка, разумеется, только широко раскрывает глаза от удивления, а господа никак не поймут, почему батюшка служить две обедни не соглашается, и объясняют это поповской леностью и корыстолюбием.
Наконец, после роскошного завтрака была через переводчика с барской террасы сказана лордом проповедь о провождении воскресного дня. Услужливый исправник через сотских согнал слушателей к барскому дому. Увы! Все дело кончилось тем, что мужики, ничего из проповеди не понявшие, попросили барина выкатить им за труды ведерка два водки. Тогда выступил с более понятной для народа речью исправник: "Ах вы, дьяволы! Вас учат, как Священное Писание в воскресенье читать, а вы на водку просите! Убирайтесь прочь!" Так плачевно оканчивались барские затеи просвещать народ!
Но были просветители деревни и другого рода. Был позже тип "кающихся дворян", которые решали порвать со своей прежней жизнью и "идти в народ". Шли многие, но из этого ничего не выходило. Связи с прежним барским миром оказывались непорванными, и "кающийся дворянин" в лучшем случае обращался в "доброго барина", надуваемого всячески мужиками, а в худшем — в "барина-чудака", по адресу которого даже мужики насмешливо кивали головой. Было что-то, что мешало слиянию барина и мужика. Глеб Успенский, писавший о "непорванных связях", между прочим, говорил, что слиянию с народом мешали "26 томов истории России Соловьева". Эта история будто бы не позволяла народу понять кающихся господ. "Сколько наросло на нем, и вокруг него, и под ногами, и сверху, и снизу — словом, и в нем, и вне его — всякой дичи, паутины! Сколько валяется по пути его развития всякого гнилья, гнилья столетнего, обомшелого, которое путает, сбивает с толку и пути!" [10]. Упущено из виду лишь одно и самое главное: целых четырнадцать томов истории России (до Петра) наполнено историей церковной народной жизни, от которой господа оторвались, и вне этой церковной жизни они сами-то обросли со времен Петра западноевропейской гнилью и всякой дичью и паутиной, почему и были чужды народу.
Наконец, в XIX веке между народом и высшим обществом появился класс в тесном смысле интеллигентный. В отрицании Церкви и в преклонении пред Западом этот класс, пожалуй, пошел дальше всех. Белинский научил русских интеллигентов атеистическому социализму. Интеллигенция русская стала и нерелигиозна и ненациональна. Западничество и религиозное отрицание вступили в тесную между собой дружбу в миросозерцании и убеждениях русского интеллигента. Грешили и духовные школы, поставляя в русскую литературу и в русскую общественность нигилистов, "разночинцев", вроде Добролюбова и Чернышевского. Эти ренегаты духовного звания становились на время руководителями и вождями интеллигенции, а известно, что ренегат особенно враждует с тем, от чего он отрекся. Интеллигенция воспитывалась во вражде к Церкви. Церкви она не знала; религию заменяла для себя "антропологией"; росла она поэтому чужой и народу, и народной жизни. А между тем и интеллигенция желала непременно учить народ. Эта интеллигентская наука немедленно переходила в пропаганду социальную и революционную, пропаганду развращающую и от Церкви отвращающую. Своих кумиров интеллигенция меняла каждое десятилетие и каждый раз, еще ничему толком не научившись сама, желала переучивать народ, перекрещивать его в свою веру безбожную. Но смена идолов всегда сопровождалась борьбой и разделением в недрах самой интеллигенции. "Шестидесятники", "семидесятники", "восьмидесятники", "девятидесятники" — все это разные типы, поклоняющиеся каждый своим богам. Когда шестидесятник переживал шестидесятые годы или семидесятник доживал до восьмидесятых годов, они были чужды молодому поколению и это поколение казалось им изменником в отношении недавних "великих заветов". Шелгунов и Михайловский должны были обличать своих же младших современников. У Лескова в "Некуда" или у Чирикова в "Юности" хорошо описано, как в постоянных бесполезных спорах, во взаимных делении и вражде непроизвольно расходовала интеллигенция свои духовные силы, будучи при этом, однако, слепо уверена в том, что она делает "великое дело" и самоотверженно служит народу. Весьма близок к истине В.В. Розанов, когда говорит ("Опавшие листья", короб второй), что вся интеллигентская литература, включая "Полное собрание сочинений шестидесятников", в сущности есть "Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем".
Так подошли мы опять к сценке на Воробьевых горах, где современные интеллигенты слушают звон московских колоколов. К такому именно разделению русского общества как бы насильно вела его история двух последних веков, когда унижен был авторитет Православной Церкви и начали русских людей заставлять учиться у западных еретиков и думать, и чувствовать, и даже веровать.
Ныне мы опять переживаем тяжелую Отечественную войну и снова воочию видим неприглядную изнанку европейской культуры. Неужели и эта война пройдет бесплодно для русского общества, как без пользы пережита была Отечественная война сто лет назад? А ведь у нас и теперь раздаются голоса о том, что мы воюем не с западноевропейской культурой, а только с прусским милитаризмом [11]. А эта война, казалось, могла бы научить русских людей многому, — прежде всего тому, что для излечения разъедающих русскую душу ран необходимо раскаяться в двухвековом грехе против Церкви, возвратиться всем к вере отцов и дать Православной Церкви прежнее место в жизни государственной и общественной. Перед началом войны Церковь в России была унижена до крайности. Прежде, по Регламенту, Церковь была подчинена Государю; это можно было оправдывать. Но русский монарх призвал к жизни конституционные законодательные учреждения. Церковная жизнь в новом законодательстве совершенно не выделена из круга ведения представительных учреждений. И теперь юридически обсуждать и решать многие вопросы даже внутренней церковной жизни получили право и Фридман, и Чхеидзе [12]. Порабощение Церкви государству достигло окончательного развития. И это в то самое время, когда и раскольники, и сектанты, часто вредные России, выросшие из немецкого семени, получили полную свободу. Открываешь газету и видишь, как легко раскольникам собраться на собор. Вспоминаешь, как и высланный теперь из России Фетлер устраивал съезды баптистов в древней православной Москве. И только Православная Церковь не может составить собора и поставить себе на нем законного главу, согласно 34-му апостольскому правилу!
Тяжело иногда бывать в московском Успенском соборе. Это тогда, когда видишь там людей не молящихся, а "осматривающих достопримечательности". Эти люди ходят по собору, будто по музею. Даже раки святителей Московских ничего им не говорят, и они пред ними не только не поклонятся, даже не перекрестятся. Но пришлось мне в этом году служить в Успенском соборе раннюю обедню. Едва добрался до алтаря — так наполнен был собор простым народом. Бесконечные вереницы богомольцев шли и благоговейно лобызали мощи великих святителей во всех четырех углах собора. Понял я, что жива еще русская душа и древний священный собор еще не обратился для нее в бесчувственный археологический музей, за каковой его почитают чуждые церковной жизни интеллигенты! Но еще больнее, чем всегда, было видеть пустое патриаршее место! Хотелось воскликнуть: доколе, Господи! Когда же взойдет на это место верховный пастырь русского народа, возьмет в свои святительские руки свирель и палицу и соберет в единое Христово стадо всех русских людей, включая и тех горохищных овец, которые разбежались теперь по Воробьевым горам и пасутся по чужим и вредным пажитям?
Вступительное чтение в Московской Духовной академии 26 августа 1916 года.
Впервые опубликовано в журнале "Отдых христианина", 1916, № 10.
Подписано "Профессор архимандрит Иларион".
Примечания:
[1] Молва. 1857, № 36.
[2] Полное собрание законов Российской империи, с 1649 года. Т. 7. [СПб.], 1830, № 4151.
[3] Там же, т. 9, [СПб.], 1830, № 6585.
[4] Краткие записки адмирала А. Шишкова, веденные им во время пребывания его при блаженной памяти государе Императоре Александре Первом в бывшую с французами в 1812 и последующих годах войну. СПб., 1831, с. 53—54.
[5] Частные письма 1812 года. Письмо М. А. Волковой к В. И. Ланской от 17 сентября. -Русский архив. 1872, вып. 12, кол. 2399.
[6] У Грибоедова иное расположение строк. — Примеч. изд.
[7] Точное название рассказа: "Левша. (Сказ о тульском левше и о стальной блохе)". -Примеч. изд.
[8] В следующей цитате речь идет не о Мортимеровом ружье, а о другой "пистоле". Примеч. изд.
[9] Сочинения К. С. Аксакова. Т. 1. Пг., 1915, с. 529-531. (Цитата без ремарок драматурга из комедии "Князь Луповицкий, или Приезд в деревню". — Примеч. изд.)
[10] Г.И. Успенский. Непорванные связи. — Собрание сочинений. Т. 4. М., 1956, с. 288. - Примеч. изд.
[11] "Не с Германией Альбрехта Дюрера, Гольбейна и художников, создавших бессмертные картины и скульптуры ее древних соборов, не с Германией Лессинга, Гердера, Шиллера, Гете и Новалиса, не с Германией Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля и Шопенгауера, этих учителей как русских славянофилов, так и русских западников, не со всей этой великой культурой недавнего прошлого боремся мы... Но мы боремся и будем бороться до конца с тем звериным ликом, который неожиданно и грозно глянул на нас, когда скинута была Германией маска культурного идеализма, за которую пятьдесят лет прятался онаглевший .милитаризм и пошло-буржуазный эгоизм и вандализм" (Г. Рачинский. Братство и свобода. — Русская мысль. 1914, декабрь, с. 85).
[12] Депутаты Государственной Думы. — Примеч. изд.
Copyright © 2001-2007, Pagez, webmaster(a)pagez.ru |